Во-первых, она втайне верила, что если она ни на кого не смотрит, то и сама словно невидима.
Конечно, иногда она слышала на себе взгляды прохожих, но списывала это на особо сильное зрение некоторых, а так в основном она под завесой.
Во-вторых, Дульсинее было свойственно вмещать в себя увиденное, а просто скользить взглядом она умела плохо.
Вмещать же было больно.
Поэтому улицу она видела кадрами.
Сегодня, к примеру, она переходила дорогу, и подняв голову словно глянув в перископ заметила бледного дедушку, сидящего на тротуаре у прохладной стены старого дома. Дедушка был в серебряной бороде, осенней одежде и сапогах, несмотря на июль. С боков его подпирали огромные сумки с пожитками бездомного.
Дульсинее сделалось больно-больно от ожога об этот сюжет. И тут же сделалось стыдно, что она не может, не может она привести дедушку в свою тихую квартирку, чтобы тот помылся, попил чаю, или супу поел. Потому что Дульсинея боялась привести чужого человека в дом, хотя понимала что душевная широта и щедрость такого страха не ведают, а она вот боится, вместо того чтобы помочь.
Какое-то время она шла, не поднимая глаз, и стыдясь за себя, потом случайно взглянула и увидела странно одетую тетеньку: белейшая крепдешиновая блузка с плоеным жабо - явно дорогая вещь, и черные по колено трикотажные лосины с рынка.
Дульсинея ощутила как нелепость наряда стремится обрести право на обоснование в ее голове, и закрыла глаза. Нет, было решительно невозможно это вместить, не было сил объяснять себе отчего женщина так оделась - то есть объяснения роились в голове, и можно было выбрать любое, но Дульсинея лишь ощущала жужжание и давление этого роя.
"зачем, зачем я посмотрела", - укоряла себя она,
Мир вокруг был так огромен в каждом своем кадре, и едва Дульсинея включала глаза, как он устремлялся к ней с радостью соскучившейся собаки, а она зависала от каждой его картинки, и чувствовала боль в нежном своем сердце.
"Слишком огромен, слишком другой" - извинялась перед миром Дульсинея, и старалась пореже смотреть.